В латиноамериканских рассказах Алексея Крылова невозможно установить точную локацию. Название Чимайо — выдуманное, название Санта-Ана — чересчур распространённое. Разве что упоминание Пресвятой Марии из Каакупе наталкивает на мысли о Парагвае. Но на самом деле это неважно. Важны лишь любовь и память.

Вот так они и жили – месяцы изнуряющей жары, ослепительно-белого солнца над головой, тяжелого, медленно колыхающегося воздуха сменялись сезоном дождей, и сырость, казалось, проникала повсюду, куда только можно; постепенно сероватая плесень покрывала весь городок и уничтожала сами воспоминания о жарких деньках. И так было год от года – жара, дожди, жара, дожди…

А потом вдруг сезон дождей не наступил. Сперва никто не думал ничего плохого – еще несколько дней жары не помешают, пусть влажные, сырые недели придут чуть позже, еще успеем промокнуть. Позднее, когда растрескавшаяся земля начала дымиться, а герань и розмарин на окнах пожелтели и сморщились, Баба Очосси, старый морщинистый кубинец, ушел в раскрашенный цветами радуги сарай на заднем дворе своего дома и еще пять дней оттуда доносились тягучие песни древней Африки, и слышался шум голубиных крыльев. И когда старик вышел из сарая и стал закапывать обезглавленные голубиные тушки среди банановых пальм, все увидели на его лице грусть и страх – и вдруг стало ясно, что в наши земли пришла тяжелая пора. «Ориша* отвернулись от нас», – бормотал старик, старательно укладывая тушки голубей в выкопанные им ямки, посыпая их шафраном и обрызгивая флоридской водой**, – «нет нам спасения».

Дожди не начались и позже, через месяц. К тому времени Чимайо, Санта-Ана и остальные окрестные городки превратились в раскаленные лабиринты улиц, мостовые потрескались, ставни не открывались до наступления ночи, и сама сельва вокруг пожухла и затихла, не в силах полноценно существовать под белесым жгучим солнцем. Можно было целый день глядеть на улицу сквозь щели в ставнях и не увидеть ни одной рубашки, ни одних брюк – даже женщины почтенного возраста выбегали на улицу в коротеньких шортах и в лифчиках от купальников, ничего уже больше не стесняясь.

Именно в этот год, вернувшись из заоблачных райских кущ, из сладко пахнущих садов Господа нашего, Эвелина Мария Диез Айяла прошла по улице Арасапе, что в городке Санта-Ана, и, дойдя до самой Площади Освобождения, села за столик кафе «Пласа Либре» и спросила себе чашку самого горячего кофе, который только подают в это время года.

Она сидела, держа горячую чашку обеими руками, закрыв глаза и подставив лицо палящему солнцу, а рядом сонные вялые птицы раздраженно переговаривались, сидя на ветвях лимонных деревьев, чьи скрученные от жары в трубочку листья уже почти не давали тени.

Проходившие мимо девушки прыснули в кулачки, оглядываясь на ее шерстяное пончо, на толстые вязаные носки, а она только посмотрела им вслед, и на мгновенье вспыхнули солнечными искрами ее темные, почти черные глаза.

«Сантос, – подумала она,  – тоже бы расхохотался, увидев меня сейчас». Глоток горячего напитка, поправить пончо на плечах, чуть-чуть повернуться к солнцу – вот так, хорошо…

– Так жарко, – прошептала Эвелина Мария, не открывая глаз, – так… успокоенно…

Где-то за несколько кварталов от бара, в темной комнате, за плотно закрытыми ставнями, под медленно вращающимися лопастями вентилятора на потолке, сидел на кровати ее Сантос – в одних только трусах, на прикроватном столике – графин воды со льдом и ломтиками лайма, воздух неподвижен, как резина, и взгляд не отрывается от висящей на стене фотографии. А на ней – Сантос и Эвелина Мария, взявшись за руки, стоят посреди залитой белым солнечным светом улицы, и за их спинами виднеются горы, и ярко-зеленая сельва, и фонтан на площади перед собором. И прохлада его струй лилась со старой карточки прямо в узкую, душную комнату, и так же в последние месяцы лились бесконечно слезы по загорелому морщинистому лицу сидящего на кровати мужчины.

– Год за десять тысяч лет… – прошептала Эвелина Мария, повертев в руках обжигающе горячую чашку, – пять тысячелетий за полгода… А они здесь и не знают…

Взгляд ее устремился вверх по улице, к маленьким, прижавшимся друг к другу в нежном объятии домикам с лоджиями, увитыми плющом – нежно-зеленый когда-то, теперь он свисал с деревянных решеток кусками белесого, высушенного мочала. Ни одного открытого окна, ни одной отворенной ставни – все улитки в этом городе спрятались глубоко в лабиринты своих выбеленных палящим солнцем раковин, в бесконечную темноту и влажную полупрохладу запутанных коридоров, комнат, галерей.

Сидя за своим столиком, она подставляла солнцу то одну, то другую щеку, впитывая горячие потоки света самой кожей, веря в то, что тепло дойдет до мышц, костей, и туда дальше – в самую глубину тела, туда, где когда-то радостно билось молодое влюбленное сердце, и откуда душа взлетала в самые высокие дали. Теперь только холод ворочался там темным клубком, и когда, поежившись, Эвелина Мария выдохнула длинную, тягучую струю ледяного воздуха, присевшая на спинку стоящего напротив стула птица сложила крылья и упала на раскаленный булыжник мостовой – с глазами, уже затянутыми белесой пленкой умирания.

Вспомнилось Эвелине Марии время, когда они с Сантосом бродили по улочкам Старого Города, касаясь ладонями стен домов, стоявших так близко, что иной раз и не пройти вдвоем, а только гуськом, друг за другом. Вспомнились прогулки по берегу Рио-Рохо, когда солнце отражалось от красной поверхности бурлящей воды, расплескивая блики по зарослям маторраля и их лицам. Снова почувствовала Эвелина Мария тот незабываемый запах лавандово-синих цветов жакаранды, растущей в патио их с Сантосом дома, и будто на мгновенье вернулась в почти уже забытые ею дни их совместного лета.

Где рождается любовь? Кто дарит человеку эту неожиданную радость, вкусив которой он уже никогда не станет прежним? Ни Эвелина Мария, ни Сантос не могли найти ответа на этот вопрос. Жизнь соткала тогда столь причудливый узор, заблудившись в лабиринтах которого, они в итоге нашли друг друга, что кощунственным казалось даже само желание докопаться до причины – словно попытки отыскать таковую могли бы разрушить хрупкое, звенящее на летнем ветерке счастье. Старый Баба Очосси мог бы рассказать многое о любви, о том, как темными африканскими ночами боги перебирают ракушки-каури, связывая их в длинные бусы, и как люди, чьи раковины оказываются рядом на бесконечной нити судьбы, обретают друг друга – но старик-колдун не сказал ни слова об этом ни Эвелине Марии, ни Сантосу, зная, что они ему все равно не поверят, и что все просьбы Эвелины погадать им на будущее вызваны больше любопытством, нежели истинной верой, текущей в жилах сыновей народа йоруба.

Впрочем, он все же пришел к Сантосу домой уже после, осенью, когда Эвелина Мария, пролежав три недели в постели с высочайшей температурой, упорхнула, оставив далеко позади смятые, пропитанные ее душистым потом простыни («А пахли они как pata de cabra***, – скажет потом Баба Очосси своей помощнице по храму, – будто в этих простынях хранили целые охапки цветов»), кипу разноцветных платьев и нескончаемую тоску, густо приправившую дальнейшую жизнь Сантоса и превратившую ее в совершенно несъедобное блюдо. Слез не было, не было и безумия, но что-то навсегда закончилось в Сантосе, и он не мог уже найти этому замену. И в тот вечер Баба Очосси посидел на маленькой кухне в задней части дома, погремел ракушками каури и, бросив их на старый, поцарапанный во многих местах стол («Сколько вина мы выпили за этим столом…» – вспомнилось Сантосу), покачал головой. «Она вернется, – сказал старик. – Так я и думал. Вот и раковины говорят то же самое. Она вернется, Сантос». Сантос долго молчал, глядя в угол, где уже ползали, переплетаясь, вечерние тени, а потом попросил старика уйти. «Веришь ты мне, не веришь, – сказал на прощанье Баба Очосси, – а только она вернется». И когда старик ушел, шаркая ногами по тротуару, Сантос заплакал – сразу же, будто река прорвала наконец завал из поваленных деревьев и мусора, и ринулась вперед широким бурлящим потоком. С тех пор он плакал все время – днем, запираясь дома в жаркие часы сиесты, и ночью, ложась спать или просыпаясь посреди темноты, в которой было слышно теперь только его дыхание.

Отпив глоток кофе, вспомнила Эвелина Мария сладкие запахи, в волнах которых она купалась сразу же после того, как вспорхнула ловким разноцветным колибри куда-то за облака, пролетев над Санта-Аной, сельвой, извилистой лентой реки и красными склонами холмов. Вспомнила, как легко и радостно ей стало, когда из груди будто вынули тот тяжелый стеклянный шар боли, который так долго и мучительно ворочался, переминая ее воспаленные легкие, как ласковый ветерок обдувал ее горячий лоб, словно смывая с него последние остатки болезни. Вспомнила она и лицо своей давно умершей матери, когда та встретила Эвелину Марию на пороге маленького домика с красной черепичной крышей, стоявшего посреди буйно разросшегося сада.

Такими уютными и радостными оказались просторы по ту сторону существования, что Эвелина Мария почти и не успела испытать горечь расставания с Сантосом и тоску, подобную той, что отравила его жизнь там, на оставленной позади Земле. И лишь иногда воспоминания о нем и об их всепоглощающей любви, уже почти стершиеся и ушедшие в самую глубину ненужной ей теперь памяти, вдруг всплывали на поверхность, и тогда по ослепительно-синему небу божественного мира пробегало облачко. Впрочем, воспоминания не были горьки и болезненны, потому-то облачко сразу же таяло в синеве, не оставляя и следа.

Вот только Сантос не мог забыть – ни Эвелины Марии, ни тех дней, проведенных ими вместе, ни тех дорог, по которым пробегали ее стройные ноги в легких парусиновых босоножках. Не было больше смеха, не было ее песен в темноте веранды, когда сама сельва вокруг, казалось, подпевала ей шелестом листвы и шепотом танцующих в темноте животных. Не осталось и радости, она закончилась в один осенний день, и больше уже не вернулась к Сантосу. Ему стали неинтересны друзья, подруги, разговоры на террасе кафе «Пласа Либре» за кружкой холодного пива или стаканом тростниковой водки – Сантос ушел в свою беду с головой, нырнув в нее, как мальчишки ныряют в залив Сан-Матиас со скал, нырнул и уже не выныривал из глубины горестных вод.  

И когда слезы Сантоса залили весь его старый дом, потекли по улицам Санта-Аны, собираясь в ручейки, ручьи, речушки, подточили фундамент собора на главной площади и ушли множеством пенящихся потоков в равнины за холмами, Сантос раз и навсегда понял, что готов поверить любым словам и обещаниям, лишь бы совершилось чудо и смогла возвратиться его Эвелина в мир, навсегда оставленный ею. И пусть бы это были молитвы Пресвятой Марии из Каакупе в старом католическом соборе, или танцы старого сантеро Баба Очосси и его темноглазой помощницы-мулатки в патио вокруг столба, увитого разноцветными флагами – что угодно, лишь бы это помогло открыть ворота и впустить ее на обратную дорогу. И только тогда, когда не помогли ни стояния на коленях перед старыми, темными от времени иконами, тогда, когда Баба Очосси, отвернувшись, сказал, что не в его силах менять однажды записанное в книге судеб, только тогда Сантос поднял глаза к небу и проклял сумасшедшего бога и всю его волшебную страну, лежащую по ту сторону жизни. Он кричал проклятия, сочные проклятия на язвительном и жестоком в таких случаях испанском языке, а с неба на него смотрело равнодушное солнце, и только проходившая мимо донья Клотильде испуганно отшатнулась от безумного Сантоса, прошептав молитву и крестясь.

И вспомнила Эвелина Мария, сидящая за столиком в кафе в нескольких кварталах от дома, где плакал в полумраке своей комнаты Сантос, как сморщилось невероятно синее небо ее райского прибежища, как затянулось оно низкими, тяжелыми тучами, и как первые капли дождя пролились на созданную одним лишь желанием Господа землю – а за ними и другие, все быстрее и быстрее, пока не превратились они в бесконечную стену воды, соединившую верх и низ сплошным серым полотном. Время потекло совсем по-другому, и когда на Земле проходил год, в мокром и унылом теперь раю проходила тысяча лет – беспросветных, безнадежных и страшных, словно бы проклятия любящего сердца оказались сильнее воли Бога и превратили некогда цветущие райские кущи в бесконечные пространства пропитанного сыростью ада.

Вспомнила Эвелина Мария и тот миг, когда серо-зеленая плесень уже почти проникла в самый центр ее тела, разбудив в ней воспоминания о том, что она – мертва, что жизнь вокруг нее – лишь иллюзия, дарованная свыше для успокоения и забвения. И ее мать, повернувшись к ней, сказала, что ей нужно вернуться, что ее отпускают обратно, в мир живых, веселящихся и плачущих, танцующих и сломленных болезнями, в мир, о котором сама память почти уже стерлась. Только так, сказала Эвелине Марии ее мать, только так ты сможешь выполнить волю Господа и вернуть нам свет и радость, награду за прожитое и нескончаемый покой. Иди и утешь его, сказала мать, убеди его в том, что не все заканчивается со смертью. Дай ему надежду на возможность встречи. Никто этого не сделает, кроме тебя, потому что ты подарила ему ту любовь и страсть, из-за которой наш мир теперь страдает. Бог не сделает этого за тебя, так было сказано мне этой ночью, добавила мать Эвелины, он дает это право тебе.

Мы ждем, сказала она Эвелине напоследок, когда та уже начала растворяться в искрящемся воздухе, мы ждем. Избавь нас от этой воды и сырости и верни нам солнце и счастье пребывания здесь.

Все это вспомнилось Эвелине Марии за тот короткий час, который она провела на Площади Освобождения с чашкой горячего кофе в руках.

Солнце пекло все так же нещадно, шерстяной пончо, который она взяла два дня назад с веранды старой лачуги на окраине Санта-Аны, раскалился и, казалось, вплавился в ее тело. В нескольких минутах ходьбы от нее, плач сотрясал поникшие плечи постаревшего за этот год Сантоса, и где-то вверху, на изнанке мира, все так же шел нескончаемый дождь в месте, раньше называвшемся раем. А Эвелина Мария Диез Айяла, сумевшая вернуться обратно с другой стороны, все так же сидела, не помня уже о том, кто ждал ее так долго, чувствуя, как солнечные лучи понемногу растапливают толстый слой льда внутри, как серая плесень высыхает и отваливается кусками ветхого холста с ее сердца, и как оно начинает отогреваться.

Так, думая о том, куда ей направиться, чтобы никто не смог найти ее, узнать, вернуть, где ей спрятаться навсегда, в каком еще жарком и безлюдном месте она в одиночестве могла бы продолжать отогревать себя – слой за слоем, сантиметр за сантиметром, думая обо всем этом, сидела на краешке обшарпанного, выкрашенного белой краской стула Эвелина Мария Диез Айяла, и шептала, подставив лицо палящему солнцу и закрыв глаза: – Так жарко… Так отдохновенно…

__________________________________________________
Примечания:
* Ориша – африканские духи, божества, поклонение которым широко распространено на Кубе (сантерия), в Бразилии (умбанда) и на Гаити (водун, вуду).
** Флоридская вода – одеколон с запахом цитрусовых, одно из подношений ориша в церемониях кубинской сантерии.
*** Pata de cabra (исп. Козья нога) – баугиния (баухиния), Bauhinia forficata prionosa (= Bauhinia candicans), сем. цезальпиновые, орхидное дерево с крупными белыми (чаще всего) цветами.

Total Views: 58 ,

Писатель и музыкант. Родился в Москве, но всё детство проездил с родителями-дипломатами по Латинской Америке. Позднее жил в континентальной Испании, а сейчас – на канарском острове Тенерифе.

Рубрика:

Комментариев нет

Добавить комментарий