В среду я поднимаю глаза и понимаю, что в букве “a” на вывеске перегорела лампочка. Нужно менять.
В четверг я покупаю новую лампочку и вворачиваю ее в гнездо за пластиковой панелью с надписью “Bar 3113”. При этом панель никак не хочешь вставать обратно на место, я злюсь, роняю отвертку, отвертка бьет меня по ноге, панель защелкивается, прищемив мне кожу на указательном пальце, я громко ругаюсь. Дерьмо. Ветер раскачивает вывеску и хлопает ставнями на окне. У нас опять сезон дождей.
В пятницу и в субботу идет дождь. Мостовая перед баром скользкая и грязная, заходящие клиенты оставляют на полу цепочки следов. Я все время выбегаю из-за стойки, хватаю тряпку и пытаюсь привести пол в порядок. Сесилия уехала в свою деревню. Там, в горах, у себя в Чилесито, она с утра до вечера пьет крепкий, густой от сахара кофе со своими сестрами и без конца рассказывает им о том, как хорошо, весело живется в Чимайо, в большом городе; здесь, в Чимайо, на углу Санта-Аны и Мисьонес, в маленьком баре «3113» я поминаю ее и ее сестер недобрым словом. Мне просто не хватает рук, чтобы все успевать.
В воскресенье дождь немного утихает. Старуха на рынке, у которой я покупаю маниоку и батат, говорит, дождь будет слабым еще пять дней, а потом наступит настоящий потоп, помяните мои слова, сеньор, настоящий потоп. В бар приходят лишь те, для кого выпить стакан водки намного важнее, чем промокнуть по дороге. Совсем свои люди. Вся местная пьянь. Мои спасители и работодатели.
В понедельник вечером все так же скучно, пока не появляется тот парень с зеленой сережкой в ухе.
Он пьет всегда только ром с мятным сиропом, два или три стакана за вечер. Никакой еды, никакого кофе. Ром и мята.
Я наливаю ему первый стакан, когда он еще не успевает сесть за стойку. Мой маленький подарок – небольшое признание тебя в качестве постоянного клиента. Будь здесь как дома. Почувствуй, что тебя помнят и уважают твои вкусы. Хотя, по-моему, ром с мятным сиропом – дерьмо.
Ветер с силой закрывает ставни на окне. Парень вздрагивает и проливает ром на стойку. Я наливаю ему еще стакан.
– Каждый день, – говорит он, глядя мимо меня, – я думаю, что же я сделал не так.
Он говорит:
– Все время пытаюсь понять, что я должен был предложить ей на самом деле.
Теперь еще четыре-пять месяцев дождя, думаю я. К концу сезона мы все превратимся в лягушек.
– Я пожил на этом свете, знаешь, – говорит он.
Он смотрит на меня. Видимо, я должен что-то ответить.
– С виду-то тебе лет тридцать, – говорю я. Беру стакан и начинаю протирать его полотенцем. Вряд ли придет кто-то еще – дождь к вечеру усилился, и по тротуары перед входом бежит уже настоящая маленькая река.
Двое на одном корабле – уже команда.
Двое, запертые дождем в одном маленьком баре – уже собеседники.
Двое, попытавшиеся стать собеседниками – уже почти друзья. Пусть на час, на два, до утра. Двоим немного легче слушать бесконечный стук капель о стекло и шепот мокрых деревьев в патио.
– Две с небольшим тысячи лет, – говорит он, отпивая из стакана. – Две с лишним тысячи лет, пока он не придет, я все жду и жду.
– Ну, ладно, – соглашаюсь я, – пусть так.
Раз никого больше в баре нет, я беру стакан и наливаю себе немного рома. Парень с зеленой сережкой допивает свой. Я наполняю его стакан по новой.
– Вот, посмотри, – говорит он, дергая за серьгу.
Я слышу хлюпающий звук. Он показывает мне свое ухо. Мочка разорвана и из нее сочится кровь, капая на стойку. Я беру тряпку и вытираю яркие капли. Он разжимает пальцы и роняет сережку в мою подставленную ладонь. Крупный зеленый камень вставлен в золотую розу. На штанге – капелька крови.
– Смотри внимательнее, – говорит он, дергая меня за рукав. – На ухо.
Я смотрю на его ухо. Он смачивает пальцы во рту и потирает ими мочку. Когда корочка застывшей крови смывается, я вижу тонкий розовый шрамик на целой мочке.
– И вот так все время. – говорит он. – С тех самых пор, как он велел мне идти за ним и ждать его.
Он говорит:
– То туда, то сюда. Раньше было скучнее – не так много стимуляторов. А сейчас полная свобода выбора. Хочешь, глуши себя водкой, хочешь – кури наркотики. Теперь мне бывает проще пережить еще один год. Иногда я и не помню почти ничего, что со мной случилось за целый год, понимаешь? Так сильно я иногда в себя заливаю.
Он говорит:
– Ну и, конечно, женщины. Никогда нет проблем с тем, чтобы встал. Хотя они тоже надоедают, за столько-то сотен лет.
Он берет у меня сережку и вставляет себе в ухо.
– И вот тут я ее и встречаю, – говорит он. – Два месяца назад.
Я наливаю еще себе и ему. Сегодня матросы пьяны, и капитан тоже. Если дождь не прекратится, к утру мы пойдем на дно.
– Конечно, я привожу ее к себе домой в первый же вечер, – рассказывает он, – сразу после того, как мы выпиваем в Лас Гавиотас. У меня дома – четыре бутылки вина, кислого, правда, но нам уже все равно к тому времени. Я наливаю ей, себе, опять ей, опять себе. Через час мы уже готовы оба. А она вся – как я люблю. Грудь большая, а сама такая худенькая, глазищи на пол-лица. И что мне больше всего нравится – сама чернявая, а глаза голубые.
Я подхожу к окну и запираю ставни. Внутри сразу становится уютнее. Пожалуй, теперь можно пересидеть хоть до утра.
Я делаю себе сэндвич с холодным мясом. Он, как обычно, отказывается.
– Мы трахались всю ночь, – говорит он, – и так, и эдак. Потом она уткнулась мне головой подмышку и уснула. Знаешь, за последние несколько лет она оказалась первой, кто не ушел под утро.
Я молчу, доедая свой бутерброд. Нужно сходить в заднюю комнату, проверить, не подтекла ли вода под дверь.
– А с утра я смотрю на нее. Она открывает глаза, и тут я вижу – глаза-то у нее совсем пустые, как у меня, – рассказывает он.
Я пытаюсь незаметно разглядеть его глаза, но лампа над стойкой тусклая, и я ничего не могу увидеть.
– За столько лет, – говорит он, – твои глаза обычно меняются несколько раз. Сперва ты радуешься, что никогда не умрешь. Глаза в такие годы у тебя сияют, и такие, знаешь, бешеные.
Я подливаю ему еще рома и сиропа. Он просит положить в стакан кусочек льда, но лед кончился еще вчера.
– Потом, – продолжает он, – ты вдруг понимаешь, что все это – женщины, путешествия, вино, веселье – так и будет с тобой, куда бы ты не пошел. Это такая вечеринка длиной в две тысячи лет, и ты всегда в центре внимания, все пляшут, кружатся вокруг тебя, а ты все стоишь посредине и никуда не можешь уйти, потому что там, за пределами праздника – только такая же долгая и скучная ночь в одиночку. Тогда глаза твои темнеют, становятся почти черными, а все оттого, что в них копится вся твоя злоба на мир вокруг.
Он говорит:
– Когда умирают твои друзья и знакомые, ты начинаешь завидовать им. Тебе жаль себя, потому что у тебя нет того единственного, что есть у них – права сделать шаг и выйти за дверь. Тогда твои глаза темнеют еще сильнее, а на коже появляются первые шрамы.
Он приподнимает свитер и показывает мне тонкие шрамы на груди, животе, руках.
– Когда режешь себя ножом, это больно, но если резать сильно и воткнуть нож сразу глубоко, быстро теряешь сознание, – говорит он. – Потом приходишь в себя и понимаешь – ты все равно живой, только новые шрамы на коже.
Я вижу шрамы и на шее, и на запястьях.
– У нее тоже были шрамы – под грудью, на боку, на руке, – говорит он. – Она тоже не могла заставить себя ни захлебнуться, ни застрелиться. Даже ни разу не спрыгнула ниоткуда. Я думаю, ножи и бритвы и для нее, и для меня всегда были неким ритуалом, ничего смертельного в нашем случае.
Даже из-за закрытых ставней видно, как сверкает молния снаружи. Дождь все усиливается.
– Она осталась со мной и на следующий день, и еще дольше. Мы были вдвоем целую неделю.
Он перегибается через стойку и берет меня за локоть.
– Может, мне стоило немного внимательней прислушиваться к тому, о чем она говорила? – спрашивает он.
Я молча наполняю его стакан – уже в который раз за ночь.
– Когда проходит еще тысяча лет, тебе становится все равно, – говорит он, – наступает апатия. Все, что ты ни делаешь, делаешь механически, как машина – выпил, трахнулся, уснул, проснулся, снова выпил. Тогда глаза светлеют и в них появляется пустота. Не знаю, что будет дальше, но в этой стадии я уже лет пятьсот.
– И вдруг в один день ты просыпаешься утром и понимаешь – тебе только казалось, что ты всю ночь трахался, а на самом деле ты всю ночь занимался любовью, – говорит он. – Так и случается. Так и случилось.
– Так же получилось и у нее, – продолжает он, – это было видно. Наверное, мы оба немного испугались. Представь себе, сколько лет каждый из нас думал, что он такой один, и вдруг – пуффф, это все не так.
– Конечно, потом начались разговоры, намеки, – говорит он, – такие, знаешь, насчет того, чтобы и дальше быть вместе. Я-то подумал, что теперь мы можем много чего сделать в отношении друг друга. Могли бы надолго расставаться, скучать, раздумывать, взвешивать. Иногда встречаться, проводить некоторое время вместе. Понимаешь, у нас-то ведь было то, чего не хватает всем остальным – много времени. Вам, конечно, приходится спешить. Многое надо успеть за каких-нибудь семьдесят-восемьдесят лет. У нас такой проблемы не было.
Мы чокаемся. По улице проезжает машина. Звук мотора затихает и смешивается с шумом дождя.
– А потом стало все хуже и хуже, – говорит он, медленно допивая ром, – все тяжелее и грустнее. Нам никак было не понять друг друга, но меня это даже радовало. Было такое ощущение, знаешь, что все так и должно быть. Я думал, мы сейчас разъедемся по разным местам и долго будем вспоминать друг о друге. А потом, может, лет через сорок, встретимся где-то и все начнем заново. Так, как будто наша жизнь теперь стала игрой. Будем находить друг друга случайно. А она с каждым днем все мрачнела и мрачнела. И тогда я уехал.
Я кладу полотенце на стойку. Все стаканы протерты, и свет лампы отражается в них и разбрызгивается капельками по полкам с бутылками.
– Меня не было месяц, – говорит он. – Всего-то месяц. А потом мне стало так тоскливо, что я полетел сюда, как на крыльях. Все, решил я, все сделаем по-другому, как она говорила. Даже такое количество времени, как у нас в запасе, не стоит того, чтобы тратить его на ерунду.
– Я ходил в Лас Гавиотас каждый вечер, – продолжает он, глядя мимо меня, – я ходил в Эль Харро, к Рику, в Двадцать Один. Везде, где мы с ней бывали. Ее нигде не было. А ведь я бы узнал, что она появлялась. Она же была самой красивой девушкой в городе. Кто-нибудь ее бы да заметил.
Мне кажется, что кто-то стоит снаружи, не решаясь войти. Я подхожу и открываю дверь. Никого, только струи дождя хлещут по булыжникам мостовой, и поток мутной воды несется под моими ногами. Я смотрю в небо, но неба не видно – только стена воды и молнии, как трещины на черном стекле.
Я возвращаюсь за стойку. Беру его стакан, но он накрывает его ладонью.
– Мне хватит сегодня, – говорит он.
Я наливаю себе еще немного темного рома, отпиваю и чувствую, как он распускается горячим цветком у меня в желудке. Всегда считал, что с бутылкой хорошего рома можно пережить даже всемирный поток, а он, похоже, и не за горами. Сезон дождей.
– Вчера я пришел в Чикиту, – говорит он. – Взял ром и сел за столик у окна. У тебя тоже было немного народу, я видел с той стороны улицы.
Я киваю.
– Потом ко мне подсел Рыжий Рикардо, тот, из Лас Гавиотас, – он задумчиво качает головой. – Хреново как все вышло с твоей подружкой, сказал мне он. Я смотрел на него и ничего не понимал. Ну как же, сказал он, она ведь умерла неделю назад. Мне сказали, что ты все ходишь сюда, я и подумал, что ты ее ищешь, а кроме меня, никого не было тогда рядом, некому и рассказать. Она пришла перед самым закрытием, сказал он, села за стойку, заказала ром с мятным сиропом, совсем как ты, а потом вдруг – бац, уронила голову на руки и спит. Я ее толкал-толкал, а потом гляжу – она и не дышит. Врач приехал, посмотрел, послушал, сказал – похоже на внезапную остановку сердца. Ее отвезли в Сан-Игнасио.
Он смотрит мне за плечо, в темную пустоту задней комнаты.
– Я искал ее на кладбище, но так и не нашел. В больнице мне сказали, что ее забрал какой-то старикан, вроде бы дядя. Откуда у нее мог быть дядя? – говорит он. – Ей почти столько же лет, сколько и мне, так что, как ни крути, я мог быть ее единственным близким. Видишь, сколько всего я так и не узнал про нее, и теперь уже никогда не узнаю.
Теперь он поднимает лицо и смотрит мне прямо в глаза. И вдруг я понимаю, что таких глаз никогда не видел. Сначала они совершенно пустые, будто бы открытые окна, за которыми ничего нет, кроме чистого бескрайнего неба. Потом я смотрю в его глаза, не отрываясь, и вижу песчаные пустыни Аравии, каменистые сады Иудеи, вымощенные мостовые старых европейских городов, бесконечную синеву океана… Целые века, эпохи мелькают передо мной, а за всем этим сплошной стеной льет тропический ливень, и туман в низине, и ядовито-мокрая зелень сельвы, размытая красная земля и красные реки, разрезающие ее на куски… Он смотрит на меня, а я на него, и мне кажется, что пройдет несколько месяцев, и сезон дождей закончится, солнце высушит наш город, нашу землю, всех нас, прожарит меня до нового сезона, но тот ливень, который отражается в его глазах, не перестанет никогда.
– И вот что странно, – говорит он. – Столько сотен лет ничто не могло причинить ей вреда, ничто не могло убить ее. А я прикончил ее за какие-то две недели. Я думаю, я просто отнял у нее весь смысл. Что же я сделал не так?
Я чувствую боль в ладони и понимаю, что раздавил рукой рюмку. Кровь выступает из порезов, собирается в ручейки и стекает на полированное дерево стойки.
– Как же теперь мне найти то, что отберет жизнь у меня? – спрашивает он у пустоты за моей спиной. – Могу ли я хотя бы верить в то, что когда-то встречусь с ней снова?
Он встает и лезет в карман. Я качаю головой. Мы пожимаем друг другу руки. Он открывает дверь и выходит в темноту.
Я ставлю стаканы на полку, закручиваю крышечку на бутылке с ромом. Выключаю свет и выхожу на улицу.
Дождь бьет меня по лицу, и мне кажется, будто меня вот-вот собьет с ног и унесет потоком, как маленький обрывок бумаги в бурлящем ручье. Сезон дождей кончится еще не скоро, а после будет еще один, и еще один, и так – много-много лет. Я размышляю о том, что услышал сегодня ночью. Вода заливает мне за воротник, наполняет ботинки, ветер хлопает мокрой рубашкой мне по спине, а я все думаю, правда это или просто еще одна из сказок, рассказанных однажды дождливой ночью в Чимайо.
01.02.2008 г.
Комментариев нет